Разговор с поэтессой Ириной Басовой
Ирина Басова родилась в Ленинграде. Своего отца, поэта Бориса Корнилова, она не знала: его арестовали перед ее рождением и вскоре расстреляли как врага народа. Выросла она в Крыму, в Москве закончила биологический факультет университета. С 1965 года жила в Минске, работала в Академии наук Беларуси, на киностудии «Беларусьфильм». Автор нескольких сценариев научно-популярных фильмов. С 1970 года Ирина Басова активно выступает в печати как литературный и художественный критик, эссеист, публицист. Пишет стихи. В 1980 году вместе с мужем, известным художником Борисом Заборовым, и детьми эмигрировала из СССР. С тех пор живет в Париже. Работала редактором и была членом редколлегии газеты «Русская мысль». Ее стихотворения в разные годы печатались в журналах и альманахах бывшего Союза и эмигрантских изданиях. Автор двух книг поэзии: «Стихи, написанные в России» и «Вечерние стихи».
С Ириной Басовой я знаком давно: с ее мужем Борисом Заборовым мы подружились еще совсем мальчишками на дворах послевоенного минского детства. Их дочь Марина живет сейчас в Чикаго, в Америке родились их внучки… Недавно Ирина Басова побывала и в нашем городе, и мы с ней встретились.
- В последнее время в нашей русскоязычной американской прессе довольно активно обсуждаются так называемые духовные проблемы эмиграции. Например, что это такое – эмиграция: избавление, драма или трагедия? Что она дала людям творческим? Как все это видится сегодня во Франции, стране, где активная русскоязычная эмиграция появилась значительно раньше, чем у нас, в Америке?
- Сегодня понятие эмиграция, безусловно, потеряло свой трагический смысл, трагический оттенок, какой был у нее совсем недавно. Сегодня эмиграция – это прежде всего личный выбор. А когда уезжала наша волна эмиграции, мы словно бросались в какую-то прорубь без всякой надежды на возвращение. Мы знали, что никогда не вернемся, мы отрезали свою прошедшую жизнь, чтобы начать какую-то новую. А сегодня – так мне кажется – все определяет уровень таланта, личности художника. Значок на груди – эмигрант – не дает ему никаких преимуществ и не делает из него героя или отщепенца. Он сам выбрал место своего жительства. Сегодня во Франции остались в основном художники, чье самовыражение не связано с языком. А писатели – люди, которые были связаны с русским языком – либо уехали в Россию, либо прочно привязаны к Парижу, как, например, Анатолий Гладилин. Но и его все помыслы связаны сегодня с Россией – там и издательства, там и читатели. Художники в Париже еще собираются в группы и общества, но скорее по социальным интересам, чем по творческим. Такие художники как Олег Целков или Борис Заборов живут и работают совершенно вне каких-то творческих обществ и групп. Иногда художники собираются, как когда-то на Монмартре, но это скорее богемные объединения, нежели социальные или творческие. Зарабатывать в Париже творчеством чрезвычайно трудно, и не только русским эмигрантам. Во Франции только три процента художников живут за счет своего творческого труда. Остальные или где-то преподают, или заняты на оформительских и прочих работах. И то, что русские художники оставались на ногах, жили худо-бедно, оставаясь в своей профессии, – это удивительный феномен. Это говорит только о том, что жизнь в Советском Союзе, в России приучила нас к необычайным ограничениям всех порядков.
- Выходят ли по-прежнему в Париже на русском языке книги и периодические издания?
- Все, на мой взгляд, в последнее время немножко захирело. Я десять лет работала в газете «Русская мысль», думаю, что в самые хорошие годы для газеты. Началось это в 1982 году, перед этим была высылка Солженицына. Газета была ориентирована на Россию, на то, что там происходит. Это была идеологическая борьба против коммунизма. И она не была абстрактной. Марченко был в тюрьме, с нами сотрудничали Лариса Богораз, Андрей Дмитриевич Сахаров… Все тогда нуждались в какой-то поддержке, в какой-то помощи. Те годы были наполнены идеей и надеждой.
В Париже есть несколько русских православных приходов, но туда ходят в основном внуки эмигрантов первой волны, сохранившие язык и веру. Сейчас в Париж хлынула волна людей очень богатых, чьи дети учатся в университетах. Но я ничего не знаю и ничего не могу сказать об их жизни. Существует издательство «Имкапресс», возглавляемое Никитой Алексеевичем Струве, первым издателем многих названий, запрещенных в бывшем Союзе. Сегодня он тоже проводит много времени в России, там издает и свой журнал. Под маркой его издательства в Париже есть книжный магазин, который продает книги, изданные в Москве. Знаменитый парижский журнал «Континент» издается сейчас в Москве. Газета «Русская мысль» уже не та, туда пришли другие люди. Но усилиями главного редактора Ирины Кривовой удается что-то делать, оставаться на каких-то своих идейных позициях.
- У нас в Америке в последние годы заметно как раз возрастание творческой активности эмигрантов – писателей и художников, которые начинали там, в бывшем Союзе. Как ты считаешь, являются ли их произведения продолжением единой традиционной ветви русского искусства и литературы? Можно ли сказать, что их творчество – явление особое, качественно новое, возможное только здесь, в эмиграции? Иными словами: насколько полное и всеобъемлющее «единовластие русской речи», как написано в аннотации к твоей книге поэзии «Вечерние стихи»?
- Мне кажется, что все это – странные разговоры. Для меня вообще национальность – это язык. Не цвет кожи, не гены, ни все другое. Язык, на котором ты разговариваешь, на котором ты пишешь. Поэтому все то, что пишется на русском языке, является частью русской культуры, как бы к этому ни относились националисты, новаторы, антисемиты и все остальные. Сегодня мы должны говорить только об уровне таланта. В какой-то степени понятно, что мы, выходцы оттуда, уткнулись в эту проблему: русские и эмиграция. Но сегодня идешь по Парижу и видишь лица всех оттенков кожи и слышишь всякую речь. Сегодня существует англоязычная литература во Франции, французская в Англии, сегодня существует русская литература в Америке. Мы не должны считать себя какими-то особенными, земной шар ведь становится маленьким в век быстрого передвижения и мгновенных коммуникаций. Более того, я была удивлена: приехав в Москву на выставку работ моего мужа в Третьяковской галерее, я не понимала многое, что они там говорят, потому что в русской речи появилось множество англицизмов. Происходит какая-то диффузия: все люди, живущие рядом, каким-то образом друг на друга действуют, влияют. Но когда появляется талантливая фигура, она из всей этой каши, из всего этого хаоса берет то, что ей нужно. Иосиф Бродский является одним из ярчайших примеров тому. Он не от отчаяния начал писать по-английски, все вокруг него в эмиграции вошло в его космос, и это надо было как-то упорядочить.
- А вот некоторые видные американские слависты (например, известный профессор Михаил Эпштейн) утверждают, что творчество Бродского и Набокова – явление совсем новой культуры, так называемой Амероссии, возникшей в Америке на почве англо-русского двуязычия.
- Думаю, что эти рассуждения немного придуманы. Все зависит от особенностей таланта. Никаких особых задач талант перед собой не ставит. Он берет то, что ему жизнь дает, и из этой массы он что-то свое лепит. Я в том же Париже встречала людей, которые долго живут там, которые уже забыли русский язык – литературный русский язык, и которые не выучили французский. Это такие существа, которые и не там и не там. Двуязычие, по-моему, всего лишь переходный период, потому что дети тех, кто считает себя «америкороссами», являются американцами – вот и вся проблема.
- Но тот же Эпштейн и другие американские слависты в двуязычии видят исток нового качественного состояния литературы.
- Наверно, они об этом просто мечтают. Могут ли они привести конкретные примеры?
- Мне лично кажется, что Бродский все-таки остался русским поэтом, а творчество Набокова, возможно, уже явление американской литературы.
- Да, но это его сугубо личная судьба, и никакая не закономерность. Кстати, возвращение многих эмигрантов, деятелей литературы и искусства назад в Россию как раз опровергает и этот тезис. Многие желают сегодня вернуться к своим лингвистическим истокам.
- Но вот еще один вопрос. Мы часто говорим, и ты пишешь в статье «Поэт и эмиграция», которой открывается твоя книга, что для творческого человека эмиграция – это и «бегство», и «изгнание». К сожалению, в оценке многих явлений здесь об этом стали забывать. Тем более в последнее время, когда в метрополии происходит видимость политических перемен. Ведь та современная литература, на которой нас воспитывали в советские годы, несла (за очень небольшим исключением) определенный идеологический заряд. Правомерно ли сегодня говорить о новом качестве самой литературы и искусства, качестве «внеполитическом», что ли, качестве «над», вне традиционной социальной ангажированности? Иными словами, говоря о литературе уже другого времени, прав ли, по-твоему, тот же Иосиф Бродский, написавший: «Безразлично, кто от кого в бегах»?
- То, что писал Бродский, это, как я представляю, всегда над каким-то социумом, для меня это – какое-то космическое видение, которое имеет отношение к сиюминутному времени и которое остается как то, что сказал Плутарх, Спиноза, как будто это пришло откуда-то свыше и идет куда-то вдаль. «Изгнание» и «бегство» каждый для себя выбирает. Зинаида Гиппиус сказала: «Мы не в изгнании, мы – в послании». И это повторялось много раз даже нашим поколением эмигрантов. И никто не хотел признаваться, что он убежал, потому что бегство – это всегда что-то немного позорное. Но ведь это два полюса жизни, это всегда – откуда и куда-то. И для меня совсем не интересно, чем это мотивировано. Я не говорю о социальном бегстве. Я не говорю о социальном изгнании, я имею в виду чисто литературный аспект, духовное творчество. Если человек считает, что для того, чтобы себя реализовать, лучше уйти, убежать в другое место, то нужно ему только аплодировать. Но такого масштаба личность как Осип Мандельштам, которого засадили в мышеловку, из этой мышеловки тоже сделал территорию для своего творчества. Его «Воронежские стихи» – это прекрасная, великая поэзия. Помнишь:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не смогли…
Поэтому все зависит от уровня таланта, от уровня восприимчивости каждой отдельной личности. Настоящий талант принадлежит всем, он принадлежит человечеству. А не какой-нибудь стране или части земли. Потому что талант пишет для себя, но для себя, живущего над планетой.
- А может ли быть третий вариант: мы не в изгнании, не в послании, а мы – в искании?
- Но кто это – мы? Каждый творческий человек в искании, где бы он ни жил.
- Еще говорят иногда так: мы не оттуда и мы не отсюда. Откуда же мы? Можно ли освободиться от своей родной культуры, языка, духовности?
- Освободиться нельзя, никуда от этого не уйдешь. Это будет сниться… Для меня – это и вкус драников, и запах черноморского побережья… Другое дело, что каждый человек это берет или в свой позитив, или в свой негатив. Один из этого строит свой сегодняшний и завтрашний день, другой оглядывается на это как на прошлое и обливает слезами, произносит слова, которые люди называют ностальгией. Каждая личность имеет свое индивидуальное ощущение и времени, и пространства. Одни устремлены вперед, другие – назад, так в них заложено. Одни видят время единой лентой от рождения до самого конца, а для других время состоит из отсеков, как на подводных лодках. Я думаю, что нам, особенно в эмиграции, надо отучиться манипулировать какими-то общими понятиями. Мы все очень разные, и эта разность не зависит от национальности и языка. Я думаю, что наш язык скорее зависит от того, какими мы пришли на белый свет.
- Но говорят и об особом обогащении в эмиграции людей вторым языком. Михаил Эпштейн (опять сошлюсь на него) пишет: «Не зная чужого (другого) языка, нельзя по-настоящему знать и своего». Согласна ли ты с этим?
- Конечно, это не так. Другой язык, безусловно, обогащает, но и создает некое раздвоение личности. Я сужу по себе. Ира, говорящая по-русски, и Ира, говорящая по-французски, – это все-таки две разные личности. Конечно, лингвистический фон, в котором я живу на протяжении уже более двадцати лет, создает какую-то определенную тональность. И не случайно и в моих стихах, и в стихах других поэтов, живущих в эмиграции, довольно часто проскакивают какие-то фразы на другом языке. Наверно, трудно от этого абстрагироваться. Правда, для меня, например, поэзия и литература – это совершенно разные вещи. Для меня поэзия пишется по законам ритмическим, гармоническим, по законам музыки, используя язык, как композитор использует ноты. Во всяком случае я так хочу писать. Именно в этом состоит для меня поэзия. Вся советская поэзия, на мой взгляд, – это рифмованная литература.
Недавно я открыла журнал «Новый мир» за тысяча девятьсот семьдесят какой-то год, там много поэтических страниц. Но это невозможно сегодня читать. Прозу тоже читать невозможно: все политизировано, один только рассказ В.Каверина более или менее человечный. Подумалось, что даже сегодняшняя русская проза ушла от всего этого далеко-далеко вперед. А читательское пространство открыто: неважно, где люди теперь живут и читают. Сегодня в России многие читают и по-английски, это уже не стало привилегией одного круга людей. И, конечно же, не только языки обогащают друг друга, но и сама жизнь обогащается всеми теми переменами, которые происходят. Мы еще живем в мире страшном, чудовищном, с войнами, страхом, но тем не менее это мир, который уже не похож на тот, который был десять лет тому назад.
- Ты жена Бориса Заборова – известного, яркого и талантливого художника. Наблюдая за эволюцией его творчества, можешь ли ты сказать, насколько на него повлияла эмиграция? Ведь язык его искусства, его самовыражения предельно интернационален.
- Я бы сказала так: не эмиграция влияет на него, а течение жизни. Сам Борис Заборов везде и всюду говорит о том, что как художник он состоялся именно во Франции. Эмиграция дала ему ощущение свободы. А вообще наш разговор об особой двуязычной культуре, о какой-то Амероссии – это атавизм, это навязано теми, кто нас раньше воспитывал, прививал стремление обязательно жить в каком-то социуме, где можно уйти от индивидуальной, личной ответственности и за то, что ты пишешь, и за то, как ты живешь. Пресс был сильный, в одном поколении трудно от него освободиться.
Мне лично повезло: в 1988 году я встретилась с матерью Феодосией, настоятельницей русского монастыря под Парижем. (Для меня это скорее был контакт культурный, нежели религиозный). Она родилась в богатой еврейской семье в Одессе. Во время революции ее семья бежала, и потом она вместе со своей сестрой приняла крещение. Мать Феодосия была человеком высочайшей культуры, знающим несколько языков; блестящий разум и ум. В Париже она сразу кинулась на помощь бедным, неимущим. Я пришла в монастырь с магнитофоном как журналистка, ей было уже под девяносто. Мне разрешили подняться к ней, сказав, что она меня примет, но не более чем на пять минут. Я поднялась, мы стали разговаривать, и я просидела у нее три часа. Мы говорили на одном языке. Это был язык русский, это был язык культуры, это был язык любви. Потом я очень часто ездила к ней. Она мне нужна была как воздух, но, наверное, и я ей была так же нужна. И вот она однажды сказала фразу, которая поначалу повергла меня в изумление: «Люби ближнего как самого себя, но не больше». И потом я поняла, что любить ближнего как самого себя – это очень много, когда ты себя любишь. И если ты любишь себя, то всем, живущим вокруг, лучше. Лучше себя любить для всех других, чем себя не любить. Ты должен расти, и если все мы будем расти, то, может быть, и наш земной шар изменит свой внешний вид. Вот такого рода индивидуализм мне близок и понятен, и жизнь в эмиграции, как мне кажется, дает такую возможность. Во всяком случае, для творческого человека.
Но вернемся к Борису Заборову. Я просто вижу, что он не останавливается ни на одну минуту. Не знаю, может, эмиграция играет здесь определенную роль. Вряд ли он мог бы жить и успешно работать сегодня в Белоруссии. Сегодня он пишет психологические портреты скорее в философском плане. Это огромная напряженная творческая работа, работа внутренняя, психологическая. С каждым годом он работает все больше и больше в смысле интенсивности самовыражения. Ощущение свободы было поначалу для нас тяжелым. Мы, привыкшие к тому, что за нами следит и КГБ, и партия и правительство, и все остальное, вдруг оказались предоставлены самим себе, на чужой земле, без денег, без языка, с двумя детьми… У Бродского мне запомнилась не так фраза, как идея: надо дать трагедии тебя раздавить, и вот если после этого ты сможешь подняться, тогда считай, что ты победил. Думаю, что мы все-таки поднялись, и, наверное, это прежде всего зависело от нас самих.
- Спасибо, Ирина, за беседу. Успехов тебе и Борису, огромный привет ему! До новых встреч!
Подписаться на:
Комментарии к сообщению (Atom)
Комментариев нет:
Отправить комментарий